Михаил Салтыков-Щедрин - Том четвертый. [Произведения]
Но покудова он еще не догадался, и потому каплуны от него в восторге: ведет, говорят, себя примерно! и даже выказывает здравый смысл! и даже не удивляется, когда ему говорят: ждите, братцы, ждите! и даже не огорчается, когда ему говорят: нечего, братцы, ждать! ничего, братцы, больше не будет!
Представление кончилось, остаются восторги. Мало-помалу и они стихают; приходит лампист и гасит лампы; зала по-прежнему окутывается мраком.
Я понимаю эти взаимные восторги; глуповцы пришлись по плечу каплунам, каплуны — глуповцам; что ж мудреного, что они целуются? И те и другие отменно рады, что вышло у них как будто нечто новенькое, а между тем величественное здание глуповской жизни нимало не потрясено; что в воздухе пахнет какой-то новой гарью и в то же время глуповский air fixe[191] сохранен, как живой…
Но за всем тем, я сомневаюсь. Я сомневаюсь именно потому, что каплуны — крайний продукт, что они, так сказать, венец глуповского миросозерцания! Это дело плохое, размышляю я, коль скоро здание уж чем-то увенчивается, коль скоро оно до такой степени окончено, что даже клопы в нем завелись! Стало быть, глуповцам нечего уж и делать? стало быть, им остается только сказать: вот геркулесовы столпы глуповской премудрости! — и отправиться на печку спать?
Это не натурально. Глуповцы могли жуировать и не замечать, как летит время, до тех только пор, покуда жизнь их текла как ручей, покуда они не чувствовали ее, покуда, одним словом, им никто не объяснил, что и у них есть принципы и у них есть философия. Тогда не было ни мрака, ни света, тогда не чувствовалось ни холода, ни тепла… тогда жилось, жилось, жилось — и больше ничего! Но с той минуты, как глуповские воззрения систематизированы, а глуповские принципы объявлены всенародно, нет средств не развивать их, нет средств не идти далее. Не надо ошибаться: эпоха систематизирования есть вместе с тем и эпоха анализа, эпоха приведения в ясность жизненной подоплеки. Куда поведет дальнейшее развитие глуповских принципов, что это выйдет <за> прогресс, который будет носить наименование глуповского, — мы не знаем,
Мы только плачем и вздыхаем:
О, горе нам, рожденным в свет!
Но во всяком случае, и развитие и прогресс неизбежны…
Таким образом, каплуны сами дают нам искомый ключ, сами мало-помалу отворяют двери обиталища крыс. Наверное, они сами не знают, что таков будет результат их трудов. Систематизируя и увенчивая здание, они вместе с тем думают, что затягивают сверху узелок и припечатывают жизнь печатью, из-под которой она и выбиться не в силах, — и ошибаются. Глуповская жизнь сильна была мраком, который ее со всех сторон окутывал, сильна была плотною занавесью, которая скрывала ее внутреннее содержание от глаз непосвященных; но как скоро это содержание обнаружено, винегрет делается ясен и расползается сам собою.
Стало быть, каплуны, считающие себя первыми собирателями глуповской жизни, суть в строгом смысле лишь первые предатели ее.
Стало быть, для того, чтоб обрушить величественное здание, начинающее мозолить глаза глуповцам, не нужно ни подкапываться под него, ни волноваться, ни лезть напролом, а просто взять несколько терпения и потом с спокойной совестью взирать, как оно само собой разлезается.
Каплуны! того ли хотели вы?
Нет, вы этого не хотели и не хотите, потому что понимаете, что с развитиями да с прогрессами вы непременно лишитесь сладких кусков ваших. Вы до такой степени хорошо понимаете это, что даже тоскливо совещаетесь между собою: не возвратиться ли, не опрокинуться ли назад?
Но если дело находится в таком положении, то, очевидно, остается разрешить только одно: возможен ли этот возврат или невозможен?
Вопрос этот могут разрешить только сами глуповцы. От вас, каплуны, он не зависит.
МАСТЕРИЦА
Повесть
Город Срывный (Крутогорской губернии) расположен весьма красиво. Стоит он на высоком и обрывистом берегу судоходной реки и вдоль и поперек перерезан холмами, оврагами и суходолами. Особливо весною вид с крутого берега рек и очень живописен. Вода разливается верст на десять, потопляя и луга, и тальниковый кустарник, растущий на противоположном низменном берегу; холодно и негостеприимно смотрит эта огромная масса вод, принимая в быстром и грозном своем беге всевозможные оттенки цветов от мутно-желтого и темно-стального до светло-бирюзового, местами переходящего в прозрачно-изумрудный или рубиновый; вдали виднеются два-три села с их белыми церквами и черными группами крестьянских изб; в ясные же и солнечные дни вся окрестность выступает до такой степени отчетливо, что верст на сорок кругом представляется взору со всеми своими подробностями и очертаниями; здесь чернеет поле, местами еще не вполне освободившееся от зимнего своего покрова, рядом с ним начинает уже пробиваться молодая травка на степном лугу, там покажется небольшой лесок, бедный и как бы заморенный остаток прежде бывшего и с каждым днем исчезающего лесного богатства, за ним блеснет в глаза стальная полоса старицы или просто оврага, который летом сух и печален, а весною до краев наполняется водой, и, наконец, далее, на заднем плане, пейзаж обрамливается обычною синею полосою леса, того неисходного леса, который, по уверениям туземцев, тянется отсюда вплоть до ледовитого моря.
По реке снуют взад и вперед лесные плоты, плоскодонные расшивы, скорее похожие на огромные лубочные коробки, нежели на судна, барки, с протянутою от мачты бечевою, и медленно, но самодовольно проползает между ними единственная в своем роде, огромная и неуклюжая коноводная машина. В последнее время начали изредка пробегать даже пароходы, на огромное пространство вспенивая и возмущая воду, распугивая шумом колес робкое царство подводных обитателей и наводя своим свистом уныние на всю окрестность, которой тихий сон еще не был доселе нарушаем торжествующими кликами новейшей промышленной вакханалии.
Но пароходы еще редкость в этом краю, и местным жителям еще не надоело собираться толпами на берегу всякий раз, как в народе пронесется весть об имеющем прибыть «чертовом судне»; однако в воздухе уже носятся миазмы будущих акционерных компаний, этих чужеядных учреждений, которые равнодушно покорят себе местного человека, чтоб утучнить его потом тела разбогатевших целовальников и их развратных любовниц.
На берегу тоже кипит жизнь и деятельность. Бечевник усеян бурлаками и их тощими лошаденками; вид первых, а равно однообразные и унылые крики, которыми они понуждают как друг друга, так и лошадей, наводит тоску на сердце постороннего наблюдателя; это какой-то вымученный, надорванный крик, вырывающийся из груди с мучительным и почти злобным усилием, как вздох, вылетающий из груди человека, которого глубоко оскорбили и который между тем не находит в ту минуту средств, чтобы отомстить за оскорбление и только вздыхает… но в этом вздохе уж чуется будущая трагедия.
Но особенно значительные размеры принимает торговое и промышленное движение города на пристани. Не надо воображать себе, чтоб это была пристань благоустроенная с анбарами и складочными местами, с укрепленною набережною и мощеным спуском; нет, это просто так называемая «натуральная» пристань, большую часть навигационного времени весьма грязная, с невозможным спуском и без всякого признака какого-либо складочного помещения. Бунты кулей с хлебом и льняным семенем, груды рогож и мочала, приготовленные для сплава, без всякого порядка стоят по берегу, ожидая своей очереди к погрузке, но эта беспорядочность и сопряженная с нею суетливость придает пристани свою особенность, которой она, конечно, не могла бы иметь, если бы погрузка производилась систематически. Везде раздается говор и шум толпы, который — в особенности слышимый издалека — приобретает весьма привлекательные тоны. Вот-вот доносится до вас замысловато-крепкое слово, но доносится как-то не оскорбительно, а скорее добродушно, так что вам остается только расставить руки и подумать про себя: «Ведь вот что выдумал человек, даже правдоподобия никакого нет… а ладно!» — и рядом с этим крепким словцом слышится действительно добродушный и задушевный смех и раздается острота, но такая меткая и хорошая, что лицо ваше окончательно проясняется и вы невольно всем сердцем, всем существом своим приобщаетесь к этой внутренней, для равнодушного глаза неразгадаемой жизни народа, сила которой неотразимо, почти насильственно заденет все лучшие свежие струны вашего сердца, наполнит вашу душу неведомыми и неизвестно откуда берущимися рыданиями и хлынет из глаз ваших целым потоком слез… Где источник этих слез? в том ли сочувственно-любовном настроении души, которое заставляет симпатически относиться ко всем даже темным сторонам родной жизни, или в том запасе застарелых скорбей и печалей, который горьким опытом целой жизни накопляется в сердце, набрасывая на него темную пелену уныния и безнадежности? не берусь разрешить этот вопрос, но знаю, что в слезах ваших будет и своя доля отрады, как и в этом достолюбезном народном говоре, где, среди диссонансов, слышится иногда такой светлый, поразительно цельный звук, который отгоняет от вас всякое сомнение в возможности будущей гармонии.